Владимир Леонович. Фото Г. Белякова. (1998 г.)
Конюх Вася
В октябре человек с чемоданом появился в селе. Впереди некто, пьян вдрободан, шел, прикладываясь к земле, —
и до площади храмовой шел я за пьяным.
От густой унавоженной грязи отрывал я его: — Не балуй, не балуй! И — а — уй! — Нетяжелого тела и земной органической связи отрывания звук — поцелуй. И от конюха Васи дух знакомый сивушный до конюшни донесло ветерком, и приветное ржанье послышалось из конюшни,
а хозяин ни с места — и в глину ничком.
…Поцелуй — звук для слуха разбуженного! И не зря перед чайной избой у разрушенного
алтаря
до весны дожидались меня отпечатки ладоней и лба — навсегда на сетчатке:
борода и губа.
Пал морозец веселый, и глина взялась, как сургуч. Путь просторный на села
от каменных круч.
Оказался крепонек Высшей Силой поверженный ниц Вася-конюх, известный кругом “анкагоник”,
персонаж наших вздохов, судебных листов и больниц.
Человек городской, чемоданный, положение важное это я долго соображал и—ни трезвой, ни пьяной —
впредь молитве ничьей не мешал.
Ночная книжная ярмарка Минск
Енисейский грузин
Любезный сердцу генотип! Хоть нос твой в первом поколенье хакаска-мать укоротит,
но в третьем, всем на удивленье,
ту седловину взгорбит хрящ, а глаз, мерцавший в щелке, в пятом весь выскочит, круглогорящ!
И назовут дитя Багратом.
В крови раздор и непокой, живые струи неслиянны — и с кахетинскою тоской
глядишь ты на свои Саяны!
Ты вниз уплыл и там осел. В седьмом — по тундре ты размазан… Что ж так неласков Енисей?
Уехал бы… ах, не к хакасам!
В десятом — крепкий автохтон — примчишься на санях в Дудинку и в сумраке, как мех, густом увидишь
деву-кахетинку!
Из альбома
Видел я Каргополь нынче и Петрозаводск, Питер и Оренбург, Кострому и Калязин, Алмаатаюсь по свету, и нет мне опоры. Нет — как дифтонга воздушного “и-а”, чтоб мог я Гиа сказать, Гиинька, домосед мой счастливый. Ты себе дома, и крепки твои бастионы рукописей, корректур, запыленных подшивок… “Книгу в себе” ты умеешь ценить, прикасаясь пальцами бережно к авторской подлинной правке, к детскому почерку: о! лепетать, о цхинвали! —
синюю папку одну разрешив от тесемок.
Третий этаж, и звонок — наконец! — и объятья, и ритуальные танцы, и пухлые ручки к небу воздеты, и прыгает Лялька, и Джанка лает и лает, и монументальна Этери, как дедабодзи, держащая Дом крестокрыло. В этом триклинье грузинском теснятся картины, книги, растенья и камни и — вечные гости — в комнаты входят с балконов лоза и глициния. В этом дарбази античном гостят олимпийцы, ликами — вполоборота — из тьмы выступая. Додик Давыдов, наш Рембрандт, снимал их, но если б преображенные Додиком оригиналы
все собрались — не избегнуть бы им потасовки!
Мир вам, которые живы, и царство… Но царство — в воздухе дома сего: замирание звуков благоговейное, этих камней и растений позы и возникновение звуков, и ликов этих вниманье — и все тут внимает и внемлет некоей чудной стихии… Но страшно за Гию: так незнакомо лицо и уста побелели, бездной какой-то охвачен, последним блаженством, на волоске его жизнь… Длится пауза… — Белла, гениалури, —
прошепчет, еще не очнувшись.
Беллину книгу держал я, как Вацлав Нижинский Павлову Анну, и это — вина режиссера. Бисерным Гииным почерком: Павлову Анну — мне, — и так далее. Где эта книга, Илюша? Как же я мог… Ради предка Дадешкелиани, доблестного Константина, найди и верни мне если не книгу, то надпись, но как же, но как же… Вечный вопрос наш, Илюша, верни же мне Анну — Беллу,
хотя и окончен балет наш…
У моря
Я насчитал в ротонде четырнадцать колонн. На синем горизонте стояли
слон и слон.
Потом один улегся, растаял без следа. Другой потек-повлекся
неведомо куда.
А катер развернулся на малой глубине и чуть не пер-вер-нулся
на собственной волне —
однако, не желая такого ничего, и баржа пожилая
гуднула на него.
Она прошла сутуло с песком и кирпичом. Она уже тонула
и знала что почем.
Поклон костромским старухам
Река — тогда она была рекой — снесла меня, едва зашёл по шейку, но я спасён был бабой костромской
и на плоту отшлёпан хорошенько.
…Всё вижу: мутная вода желта, а ноги тут же отнялись со страху, на корточках на лаве баба та
полощет, пялит белую рубаху.
Нет голоса, пускаю пузыри… Махну рукой… Меня на стрежень тащит.. Янтарно-зе’ркальная изнутри…
Мальчишка тонет и глаза таращит:
весь берег солнечный, костры в цепях, плоты, платки — отчётливо и колко — телега с бочкой — мельком, второпях
и навсегда уже… Ой, Волга, Волга!
Но Тот, Кто это сверху видеть мог, Тот бабу под локоть толкнул: гляди, мол — вон головёнка, будто поплавок,
то вниз её, то вверх — и мимо, мимо…
ОНА УВИДЕЛА — и в воду плюх! В опорках, в юбке… И сегодня в лица я вглядываюсь костромских старух — и каждой, каждой
надо поклониться.
Владимир Леонович. В безмолвии поста >>
Владимир Леонович